eveselov46 (eveselov46) wrote,
eveselov46
eveselov46

журналистики) и они были знакомы, потому что жили недалеко друг от друга и часто ездили на учёбу одним трамваем. Часто встречались в столовой, всё чаще заговаривали о чём-нибудь, хотя о чём им было говорить?
Вадим был, одержим, как сказал когда-то профессор, «любовью к угасшему Востоку»; смешно; каменные и глиняные книги, старинные рукописи, папирусы, клинописные таблетки, пикторафия, рисуночное письмо, всякие космогонические мифы, древние храмовые обряды и ритуалы, словом, тайны древностей и тайны мёртвых языков занимали его, - Крип же, напротив, изо всех сил пытался постичь живой язык, и научиться жить и выживать в сегодняшнем кружении жизни.
«Они сошлись…» - шутили про них студенты, всегда готовые всякой бессмыслице придать смысл и тут же его высмеять. А может, знаки зодиака? Телец и Лев! Что может быть несуразнее? Нет в природе знаков более несовместимых! Ну, да всё же, они стали друзьями, и не зря уголовные следователи Бимов и Бомов, выяснив кое-что в своих тайных картотеках, обратились к Петру Анисимовичу Крипу за некоторыми разъяснениями.
«А кто же тогда эти Бим и Бом? если Бимов и Бомов следователи? а еврей в пейсах?..»
Где-то, ещё, наверное, в полях, заурчал гром и ещё неспособная светить, близоруко и бледно пугнула молния. Именно пугнула, потому что, толком ничего не высветив, породила лишь изъяны и недомолвки; из-за фонарных столбов высунулись косые физии, а в кронах лип зашуршали пустые звуки, выдающие себя за что-то существенное и важное, и способное нагнать страху.
Стоп! В его окнах горел свет. В окнах его кабинета, на втором этаже горел свет. Но не свет остановил вдруг Петра Анисимовича, вернее не так свет, что и само по себе, уже, конечно, было странно, а тени, замершие на задёрнутых шторах. Две тени, будто сам Жак Калло прочертил их смешливым резцом, два этаких, нелепых персонажа - с развевающимися павлиньими перьями на шлеме один, и в несуразном балахоне с длинными, до колен, рукавами другой - оба застыли в auftakt , сосредоточились, напряглись, изготовились и готовы были начинать, и ждали только, когда режиссёр крикнет„action“, или дирижёр махнёт палочкой. За ними ещё видна была третья тень, стройная девушка, воздевшая в просьбе руки к ещё не подоспевшим грому и молнии… Коломбина ли, Франческина, Смеральдина ли, а может сама сеньора Лавиния, которая тоже ждала знака дирижёра, чтобы начать игру.
Бедный, бедный друг Аниска, ну и денёк же тебе выдался.
И дирижёр махнул палочкой, и режиссёр крикнул „action“, и, теперь подоспевшие гром с молнией взялись озвучивать и освещать.
Комические жесты, выпады, нырки, развевающиеся плащи, мелькающие шпаги, взывающая (не вызывающая, а взывающая), очевидно, к примирению с господом и небом, сеньора Лавиния, похожая на Коломбину, Франческину, Смеральдину и Веру…
…на шторах окон криповского главноредакторского кабинета разыгрывались настоящая комедия - комедия, о вечной любви… или наоборот: вечная комедия о любви; или комедия, о вечном предательстве… а может лучше: вечная комедия о предательстве! суть и смысл, и той, и другой, сводились к одному: нелепый Арлекин, с огромным носом, колошматил по щекам тщедушного Пьеро, а тот подскакивал и подскакивал, будто хотел насмешить всех и, при этом, как советовал Сын Человеческий, подставлял поочерёдно то одну свою щеку, то другую, то одну свою щеку, то другую.
Теперь понятно стало Петру Анисимовичу и совершенно ясно, что, когда Пьеро подставляет Арлекину то одну щеку, то другую – они вдвоём смеются над Божьей повестью и потешают публику, и предлагают ей (публике) смеяться над Спасителем.
Коломбина же, каждую пощёчину ещё и озвучивала: «Ох!» и «Ах!» - и хоть Крип и не слышал этого, но догадывался, по её взлетавшим и падавшим вниз крылам.
«Ох» и «Ах».
Неприятным, казалось Петру Анисимовичу то, что действо это не имело развития и повторялось занудно, как повторяются два или три слова на заклинившей старинной патефонной пластинке, которая, если бы, лишь только подтолкнули её, запела бы дальше. Но никто не подталкивал. Грому, как провинциальному хору не хватало басов, чтоб рявкнуть, а осветителю не хватало света… чтоб светануть. И гром, фальшиво и хило фальцетил… поэтому: «Матчиш я танцевала С одним нахалом…- а фонарщик, поэтому, вяло и тускло светил: - В отдельном кабинете, Под одея… Под одея… Под одея… Под одея...» И может, поэтому, воздух - потел только, а настоящая гроза не могла никак разродиться, и даже ни одна капля дождя не падала на землю.
«А может, - подумал вслух Пётр Анисимович, - может потому, что я устал?»
С одной стороны, было, конечно, смешно наблюдать эту кукольную комедию, с другой – понятно, снова же, было, что кто-то был в кабинете, и кто-то чем-то там шуршал, как крыса… крысы в мусорном баке. Крип проверил… рукопись лежала в портфеле.
«И всё-таки я устал», - ещё раз понял про себя Крип.
Там далеко… когда упала ночь вдруг, - было написано дальше, - когда исчез вдруг, всякий звук и когда Луна взошла и замерла, будто кто подвесил её на гвоздь… или лучше - прибил её гвоздём, Вадим увидел прямо перед собой, сложенный из камней колодец, совсем такой, какой когда-то встретил на своём пути ветхозаветный Авраамов раб, посланный чтоб привести Авраамову сыну Исааку жену, или тот же, у которого остановился, бежавший от гнева брата Исава, брат Иаков. У колодца стояла прекрасная Ребекка, в белом… «Девица была прекрасна видом»… а может Рахиль? «была красива станом»… а может, это, была блудница-самарянка? которую апостолы и по имени не знали, зато у которой Иисус-Назарянин попросил воды из колодца Иаковлева, в обмен на живую воду жизни вечной?..
А в обмен дал ей живую воду жизни вечной.
- Я, Ребекка, - сказала девушка.
Конечно же, её звали Ребекка, а по-другому и нельзя было, потому что Ребекка (посмотрите на картину Пеллегрина Джованни Антонио (1675-1741) венецианского живописца, представителя стиля рококо, «Ревека у колодца». Описать картину) – значит – сеть. Вот и оплела она Вадима, запутала пленённого красотой, и привязала его навеки, на веки веков.
И прикоснувшись к её руке… Нет-нет, не так!
Там, тогда, когда в рукописи в первый раз «упала ночь вдруг», было объявлено, что на странице «Х» читатель найдёт продолжение истории, случившейся с Вадимом в Стране Обетованной, в самом, что ни на есть натуралистическом виде.
В натуралистическом виде, значит так: Когда вскочившая на небо луна, всё же послала луч, в помощь заблудившимся и застигнутым тьмой ночи путешественникам и их соглядатаям, Вадим увидел у колодца, обложенного камнями, девушку в белой одежде. Он попросил её… и чтоб напиться, и чтоб с чего-то начать разговор: «Дай мне пить», - потому что колодец был глубоким, и доставали из него воду, как и в незапамятные времена, черпалами, кувшинами, только теперь для этого приспособили банки из-под маргарина, или краски, или… «Нынешняя Рахиль идёт по воду с жестяным бачком… и долговечнее, и дешевле…» , - написано у одного красивого автора, а у Вадима ни банки такой, ни какого-нибудь другого подходящего черпала…
- Я, Ребекка, - сказала Ребекка.
- Дай мне пить, - сказал Вадим.
И напоила Ребекка Вадима и его ослика, и наполнила поило ещё, чтоб верблюды бедуиновы, когда подойдут, тоже напились.
«Чушь, - думал Пётр Анисимович. – Ночью, у колодца? С чего бы это девушка, пусть её и звали Ребекка, пришла ночью к колодцу за водой?»
Но один толкователь подобного места в Святом Евангелии, толкует так: «По современному времяисчислению было близко к полудню. Сложно представить, какая тогда стояла жара. В этот период времени жители не работали и старались не выходить из домов без надобности, так как находиться на улице в это время суток было просто невозможно»… и, разобравшись с «времяисчислением», христианский интерпретатор тут же задаёт вопрос: «Но почему же женщина пришла к колодцу именно в этот безлюдный час?- и тут же отвечает: - …понятно, почему она пришла в такое безлюдное время. Она просто избегала людей, потому как была блудницей, и люди, видимо, презирали её».
У нас не полдень, но полночь… и разбитая на закоулки и переулки, на дорожки меж камней, на дрожащие в серебряном свете листки иудиных осин, на скрипнувший порог, радующаяся чему-то луна, привела и втолкнула Вадима и Ребекку в дом и закрыла, радуясь, за ними дверь…
…у нас полночь, - да никто и не претендует на какие бы то, ни было параллели. Всё только похоже: как похожа любовь на любовь, предательство на предательство, ненависть на ненависть, как люди похожи друг на друга.
Бедный Иов, куда? к кому вздымаешь ты свои мольбы и проклятия? Посмотри ввысь, на эту мириадность. Можешь ты отличить мошку в рое мошкары? Одну от другой? А там ведь, тоже, знаешь, какое-то нелепое создание взывает о жалости. Так и твой бог – разве может он отличить во вселенности тебя, предположим, от меня? Не может! И услышать не может он, твой единственный плач, - как и ты, слышишь только навязчивое гудение и, скорее, разгонишь весь рой, чем утрёшь глаза одному из них. И больше можно сказать: в похожести и неразличимости наше счастье… нет, не счастье, - наше вечное пребывание… ведь и муравьи создают сонаты и сонеты, но разве они не все одинаковы в муравейнике, когда молятся богу? Обманчивая мечта, иллюзия, рефлектирующее воображение, придание себе самому свойств индивидуальности и неповторимости, - вот что делает мучительной и абсурдной жизнь и рождает страх перед смертью. Как же, сгинет (не сгниёт, а сгинет), растворится в мрачном небытии такое единственное-единственное, такое моё, несравненное, неизъяснимое, невыразимое, невообразимое, такое, так гармонично сочетающееся каждой своей отдельной частью, так по-своему понимающее мир… и божий мир - моё я?
Не сгинет!
На самом деле, нас, каждого, столько же ужасных, не только похожих, но и глобально одинаковых мириад, сколько ужасных мириад звёзд на небе… и, в вечном времени, твоя жизнь, и жизнь людская всякая, заняла она своё место и живёт себе, живёт, и нет ей конца, потому что у Книги нет последней буквы, - их всё прибывает в Книге, и долгая история не закончится никогда. Эта долгая история – бесконечна, и вглубь, и вдаль, и вширь, и куда хочешь.
И не закончится теперь уже ночь, не забудется, не сотрётся… когда исчез вдруг, всякий звук и когда Луна взошла и замерла, будто кто подвесил её на гвоздь… или лучше - прибил её гвоздём, и когда Вадим увидел прямо перед собой, сложенный из камней колодец… не сотрётся, раз так случилось.
Как можно натуралистически описать ночь любви? Не обернулся бы такой натурализм пошлейшей пародией…
…её сводили сильнейшие судороги. Вся выгнувшись, опираясь на затылок и пятки, она словно переламывалась надвое, потом снова падала вниз и бросалась от одного края кровати к другому. Кулачки ее были стиснуты, большой палец прижат к ладони; минутами она раскрывала руки, ловя растопыренными пальцами и комкая все, что ей ни попадалось. Нащупав шаль… она вцепилась в нее…
…это подействовало, как сильнейший удар хлыста. Она так неистово рванулась, что выскользнула из рук…
Еще несколько замедленных судорог - и она бессильно затихла. Она лежала посредине кровати, вся вытянувшись, раскинув руки; голова, поддержанная подушкой, свисала на грудь. Она напоминала младенца Христа. Он нагнулся и долгим поцелуем прильнул к ее лбу.
Лампа горела ярким белым пламенем, освещая беспорядок спальни, сдвинутую с мест мебель.
У неё вырвалось несколько бессвязных слов.
Мало-помалу глубокий покой разлился по её лицу. Лампа озаряла его золотистым светом. Оно вновь обрело свой очаровательный овал, слегка удлиненный, изяществом и тонкостью напоминавший козочку. Широкие веки прекрасных глаз, синеватые и прозрачные, были опущены. Под ними угадывалось темное сияние взгляда. Тонкие ноздри слегка напряглись; вокруг рта, несколько большого, блуждала смутная улыбка. Она спала, разметав свои черные, как смоль, волосы.
Уверен, многие, и прочитав ссылку, не сразу вспомнят это описание, а ведόмые любопытством и жаждой знаний, добравшись до оригинала… кто улыбнётся; кто-то, может, обидится, а может, рассердится, за то что его так провели. Но лишь из стремления показать, как можно запутаться в иных этих описаниях и мельканиях жизни и принять одно за другое, но ни в коем случае не из желания ни оскорбить вкуса читателя, ни памяти автора, я устроил такую подтасовку, изменив… ну, буквально, пару слов и имён собственных.
Ох, как это непросто описать ночь любви!

Так жимолость сплетается с вьюнком;
Так повилика нежно окружает
Перстнями кряжистые пальцы вяза.
О, я люблю тебя, люблю безумно!

( Они засыпают)

…это точно про любовь и нежность, которые, раз случившись, не забудутся и не сотрутся (хотя, конечно же, очередная мистификация).
Смешно, смешно было наблюдать эту кукольную комедию, но надо было дальше, и Пётр Анисимович зашёл в парадную дверь издательства «Z», фасад которого выходит… ну кому, какое дело, куда выходит фасад издательства «Z»?
Вахтёр: Вы?!! (дальше нечленораздельно).
Крип: Я! Кто у меня в кабинете?
Вахтёр: (нечленораздельно).
Крип: (нечленораздельно, а потом членораздельно). Я спрашиваю, кто у меня в кабинете?
Понятно стало, Петру Анисимовичу, что вахтёр ему не помощник, и:
«Также понятно, что там, сейчас, наверху, Бимов и Бомов, или Бим и Бом… что-то ищут», - редактор, при этом, совсем выпустил из памяти третью, женскую тень на шторах кабинета, похожую на Франческину и Смеральдину, на синьору Лавинию и на Веру.
Пётр Анисимович бросился вверх по лестнице, но удар грома, настоящего теперь, не бутафорского и поделочного, остановил его, и тут же, сверху на лестнице, в открывшемся проёме окна и в распахе молнии Петя увидел Веру. С размётанными руками она была сам, сама ангел хранитель, заступница и Агафья, Перпетуя, Аксинья-полухлебница, дева Еннафа, дева Валентина и дева Павла, и преподобная мученица Евдокия… и пока главный редактор нанизывал в своей голове такие баранки сравнений и уподоблений, настоящая Вера, спустилась к нему и горячо, в самое ухо зашептала, что там, в кабинете, Бимов и Бомов делают обыск и что Бомов ей лично сказал, что большое подозрение падает на него
- Не надо туда идти, - продолжала шептать Вера, - я боюсь за тебя.
«Конечно же, туда идти не надо… надо, на квартиру Вадима», - и снова у Петра Анисимовича не обошлось без кладбищенских защёлок: «Клац и клац», - и снова он сжал в руках портфель с рукописью, поцеловал Веру в лоб и выбежал из издательства «Z», фасад которого выходит неизвестно куда.
Гром теперь, на набережной, вошёл в силу, и молния поддала. Дома и телефонные будки стали высвечиваться, будто негативы в журнале судебно-медицинской экспертизы. В высветах, Крип, постоянно оборачиваясь, как если бы он был грабитель, или домушник, или… словом, как если бы он был какой-то человек с нечистой совестью, постоянно оборачиваясь, заметил, что за ним, на одном и том же расстоянии, не приближаясь и не отдаляясь, притороченные к нему, будто телега к коню, скользили, по ротозейничающим стенам домов, тени.
Тени замирали, когда замечали на себе Schulterblick (взгляд из-за плеча) Петрухи; замирали, как и должны замирать все любые, застигнутые на своём соглядатайском деле соглядатаи, приклеиваясь к свету освещённой молнией стены.
Надо было оторваться от слежки и Пётр Анисимович ударился в закоулки и проходные дворы… Смешно… будто от соглядатаев можно куда-нибудь деться.
Иногда Пётр Анисимович оказывался в таких колодцах, что казалось, из них нет никакого выхода, но, отмечая глазом где-то в углах и раздрызганных подъездах неприглядность жизни, он всё же выбирался: «Входите тесными вратами, - совсем неконтекстуально бился у него в висках голос апостола, - потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель…» - и он находил какую-нибудь узкую щель, и погибель откладывалась.
Гром с молнией перестали и не пролились… Как бывает: страдали - и не получилось… воспламенялись чувством - а оказалось… что и он другой, и она не та; и не пролились.
«Сбежать, оторваться» - но все узкие места и тесные врата закончились, и Пётр Анисимович выпал на широкий проспект. На проспекте ни одного человека и только вдали, как в бессмертной «Шинели»: «Вдали, бог знает где, мелькал огонёк в какой-то будке, которая казалась стоявшею на краю света». Вдали, где прямой проспект, наскучив самому себе своей тошной прямотой, поворачивает, там, вдали, одиноко и лениво помигивала мигалкой милицейская, выехавшая в ночной дозор скорая помощь.
И Пётр Анисимович, как Акакий Акакиевич, сердцем чувствовал что-то недоброе, и шёл, всё, убыстряя шаги, а потом бежал, убегая, как крошечный лагерлефовский сказочный Нильс, от нависшего над ним бронзового короля с бронзовой дубиной.
Ещё, Петру Анисимовичу, когда он бежал, приходил на ум помешанный Евгений из «Медного всадника», Атлант, бегущий на край света от Зевсовых перунов и царь Саул, которого настигают филистимляне, чтоб отрубить ему голову от тела и, почему-то, снова же, неконтекстуально, картина венецианского живописца Карла Кривелли «Бичевание Христа».
Будучи ещё университетским Аниской, и как всякий такой Аниска, будучи впавшим, на некоторое незначительное для вечной жизни, но всё же, в зафиксированное вечным штихелем поэтическое баловство, сочинил Пётр Анисимович игривый парафраз на гениальное стихотворение гениального поэта, по поводу удачно подсмотренной в жизни человеческой сути.

Johann Wolfgang Goethe Пётр Крип

E R B L E H R E П А Р А Ф Р А З

Vom Vater hab’ ich die Statur Своей ни мысли у меня, ни слова,
des Lebens ernstes Führen, Всё от отца, от деда моего,
vom Mütterlein die Frohnatur И даже к женщинам желание моё не ново,
und Lust zu fabulieren. Мне прадед завещал его

Urahnherr war der Schönsten hold, Страстей букет, мне бабка подарила,
das spukt so hin und wieder, Желаний тьму, по-моему, бабкин брат,
Urahnfrau liebte Schmuck und Gold И как вино в бокал налила,
Das zuckt wohl durch die Glieder. В меня её сестра, любвеобильный яд.

Sind nun die Elemente nicht К нарядам пыл – конечно же, прабабка,
Aus dem Komplex zu trenen, Влечение к деньгам – конечно деда брат,
was ist dann an dem ganzen Wicht Размер ноги, осанка и посадка –
original zu nennen. Отца, или верней - отцовский вклад.

Ещё труслив я и обманщик,
Немножко сплетник и немножко жмот…
Нет! Всё это не я – я в жизни лишь шарманщик,
Я ручку лишь кручу – а родственничков хор, во
мне, поёт.


Здесь Пётр Анисимович остановился. Непонятно было, откуда автор рукописи знал этот… это… эти, в шутку сочинённые на занятих по немецкому языку стишки. Пётр Анисимович их никому не показывал, разве что раз, тогда, на «немецком», прочитал университетским товарищам-студентам, которые тут же, как это свойственно студентам (всякой бессмыслице придать смысл и тут же его высмеять), дали ему ещё одно прозвание: «Родственничек», а «бедный» прикладывалось, когда кому-то хотелось подколоть Петруху особо.
Бездумно (не безумно, а бездумно) так, смеясь над товарищем-студентом, студенты-товарищи и не предполагали, как были близки к истине. Справедливости ради - студенты, потому они и студенты, что ещё только близки к истине, но здесь, облекая смысл в бессмысленность, попадали они как раз в яблочко. Студенты-товарищи, неосторожным словом своим, царапали бережно хранимую в запасниках души, невидимую простым глазом мишеньку, и подмалёвок, глубоко спрятанный в нагромождениях: и упорядоченных лессировок, и лихих мазков-опытов жизни, вдруг проступал наружу и обескураживал своим пронзительным цветом, как, скажем, всяческие либидо и всевозможные архетипы, встревоженные памятью чувств, поражают вдруг, сквозь фасады прикрас и надувательств, голой своей правдой, выставляя напоказ потаённый свой образец и свои сокровенные причины.
Конечно же, такое «бедный родственничек» жалило Петра Анисимовича; и так же, как вспоминалась ему, когда он слышал слово «Аниска», маленькая героиня Фёдора Сологуба, с по-детски невинным кухонным ножом в руке, - так же, безобидная и тоже невинная шутка студентов вызывала у Петра Анисимовича ряд сморщенных ассоциаций, и на сцене, на подмостках, в пространстве между обратной стороной век (фиолетовым театральным задником), и глазным яблоком являлся обрис мальчика Пети, образ, который вьюжился вьюжной позёмкой и запорашивал глаза непрошенным горе-воспоминанием и незванной слезой-обидой. «Бедный родственник» и безотцовщина, перемешивал в одиноком своём детском воображении сказки про Нильса и, в красной обложке, книжки про молодую гвардию и про мать Горького с мечтой о перламутровом аккордеоне, виденном однажды сквозь майские флажные перехлипы, оставленном в паузе между Полонезом Агинского и Аргентинским Танго на стуле, на импровизированной, ради праздника, сцене. О, перламутровый аккордеон!.. и не только потому, что соседская девочка, из «богатых», Неля ходила в музыкальную школу с красивой нотной чёрной папкой, с тиснённым скрипичным золотым ключом наружу, а потому что…
Аккордеон мама ему не купила, считая… да, да! как и он, сам, потом (наследственность, гены, весь в маму), считал многое, что для другого было серьёзным и значительным, несерьёзным для себя и не стόящим внимания и затрат на самом деле; а Неля-Нелля, когда папка с золотым ключиком растрепалась, отдала её Петьке (уже тогда склонному переиначивать в написанные слова осколки печального опыта и оскомы «горестных замет»), подарила, чтоб он оскомы свои складывал туда и засушивал, как стрекоз и разноцветных бабочек, лежавших тут же, вместе со всякими вещичками (ржавый ключик, фиолетово-гранёный фальшивый брильянтик, или чёртов палец, или кроличья лапка, например), вещественными памятками. Временами, будущий журналист, редактор и, всё же, писатель Крип вынимал памятки, раскладывал на столе, и пытался в своём детском безвременьи дня и вечера, сложить из них, на манер поражённого, тоже осколком жизни, мальчика Кая, слово «вечность», но получалась только история постыдной и нищей беднородственности. В Нильсах, Башмачкиных и Бедных Принцах, видел будущий Пётр Анисимович себя, в них ему угадывалось его собственное геройство и собственное свойство собственной маленькой жизни, которого он стыдился и прятал от других, а Ланселоты, Артуры, Аполлоны Зевсы, Президенты мира и Нелля пребывали в недостижимо-торжественной обители, куда он мог только заглядывать боязливым глазом, когда ему позволяли и тихонько, снова же, чтоб никто не заметил, завидовать.
Неля-Нелля-Нелли-Нелла, Нелла-Нелли-Нелля-Неля – вот один из вывертов, один из особых осколочков, отдельный камушек!
«Какая Неля-Нелли-Нелла?» - ……………….
Ну, пусть не Неля, пусть Нана, Нансена, Нанси, Нансия! но было же! помните? помните: Задник прошит и заштопан солнечными нитками! и нитки трещат по швам и рвутся, и рвут фиолетовый бархат, и прорываются! чтоб ласкать и цапать, гладкокожую девочку, чтоб заласкать и зацапать её, вместе с золотым ключиком на чёрной папке для нот (далась же эта папка). Девочка Нана-Неля бежит, скачет разножками, радуясь и смеясь неизвестному, убегает от солнечных лучей – ей не хочется быть совсем зацапанной, убегает и вприпрыжку впрыгивает в роскошные тополиные тени, и теперь, - только солнечные зайчики мчатся-несутся, сливаясь в линии, в струящихся змеек по её разбежавшимся светло-жёлтым волосам, по васильковому платью, по «медового оттенка коже», по «тоненьким рукам», по «длинным ресницам», «большому яркому рту», по «русалочной мечтательности», «перламутровым коленкам» и по «наглаженным морем ногам» (пагубное влияние Набокова; моря и близко не было), словом, существо – грациозное, сквозящее и нежное, тонкими руками, наглаженными морем ногами и всеми вышеперечисленными приметами отбирает у солнца, воздуха и у шуршащих известные всем тайны листьев их яркость и прихотливость, затейливость, замысловатость, причудливость, приворотливость, цветущесть и цветность… и тут же разбрызгивает всё это вокруг себя, но выдавая теперь всё это за своё собственное.
И снова настырный, назойливый любимый пастырь. О! это как Чёрмное море:
«…только по худым голым плечам да по пробору можно было узнать её среди солнечной мути, в которую постепенно и невозвратно переходила её красота» .
Чёрмное море на пути евреев. Но и мы, с помощью божьей, преодолеваем его.
«И кто же автор, кто, всё-таки автор?» - думал главный редактор издательста «Z», окна которого выходят…
«Да кому, какое дело, куда выходят окна издательства «Z»?! – в который раз вспылил Пётр Анисимович. - Вера, Вера! - снова заговорил в трубку, которую так до сих пор и держал Пётр Анисимович около уха, Пётр Анисимович. - «Вера, скажите, кто принёс мне эту рукопись?»
- Рукопись? – заинтересованно проговорил Бимов.
- Может наше расследование, имеет какое-нибудь отношение к Вашей рукописи? – схитрил Бомов.
- … - привстал Бим.
- … - привстал Бом.
- Может Ваша рукопись, имеет какое-нибудь отношение к нашему расследованию? – уточнил Бимов.
- Думаю, рукопись, ни при чём! - сказал Пётр Анисимович, и прихлопнул ладошкой, лежащую на столе рукопись.
- Думаю, Вы думаете неправильно, - возразил еврей из своего угла. - Я, за свою жизнь прочитал много рукописей. Я знал многие рукописи, написанные и рукой святого апостола, и клешнёй отпетого злодея. И могу Вас уверить, что рукописи (часто даже), дают материал и идеи справедливому и, пусть даже, несправедливому расследованию следствию. И разве сможет кто, читая Книгу, усомниться в праведности и правдивости, вдохновлёных богом авторов, или, если вам нравится по-другому: не сделает вывода, что авторы, писавшие эту рукопись - праведны, правдивы и вдохновленны?
- Я тоже так подумал, - снова схитрил и проявил вдруг, неожиданную, недюжинную и прыткую эрудицию младший Бомов. - Я имею в виду Вашего, - сказал он, - известного всем пророка, или титана, или гения, или полубога, или царя, или вождя, извините за неточность, ах вот, вспомнил точно, - рабейну (наш учитель), Моше рабейну, Моисея. Какой создан портрет! Какие стихи написаны о нём! А Гендель, Россини, Шуберт, Рубинштей, Берлин, Гаст, Вейнберг, Шёнберг – «Израиль в Египте», «Моисей в Египте», «Моисей», «Моисей», «Смерть Моисея», «Жизнь Моисея», «Моисей и Аарон», «Победный гимн Мирьям» - какая музыка! А этот безбородый юноша, пастух с посохом в руке, а сердитый старец в бороде, с… камнями, на которых написаны иероглифы, в руках – скульптура, настенная живопись: Беноццо Гоццоли, Боттичелли, Пинтуриккьо, Синьорелли, Рафаэль – картины: Луини Бернардино, Тинторетто, Джорджоне, Веронезе, «Медный змий», художника Бруни, «Моисей, разбивающий скрижали» - (вот оно, нашлось-таки… «скрижали»), картина Рембранта… - и, чтоб уже окончательно переманить на свою сторону глазливых болельщиков, коллега Бомов добавил с напором, свойственным победителю: - Микеланжело ди Лодовико Буонароти Симони! - и дактилем:

Мраморный Моисей
Высотой в пять локтей! -

но… тот же Моисей… - хотел продолжать перебитый евреем из угла… но был перебит евреем из-за угла… но евреем из-за угла был перебит…
- Но… - перебил его еврей из угла, - мы, - и еврей обвёл круглыми руками Мир, - не говорим сейчас о благовидном, или неблаговидным поступке, поступках, мы говорим о великих результатах Поступка, который преобразует (жест круглых рук) Мир…
- А я, - перебил, в свою очередь, младший лейтенант Бомов, - а я напротив, не говорю о следствиях, где расследуются мировые катаклизмы, а о следствии, хоть бы и уголовном… - тут младший лейтенант, младший сотрудник молниеносно скосился на Петра Анисимовича, и, когда оказался пойманным глазом, кокетливо, но намекающе улыбнулся ему и, как показалось главному редактору даже подмигнул, - …да! такова жизнь – уголовном! – продолжал подмигнувший, - и здесь Ваша рукопись (обращаясь к Петру Анисимовичу), как и Ваша трагедия (к еврею в углу), описанная Вашим пророком могут ох, как помочь разобраться и найти убийцу… Тогда благовидности и неблаговидности, подсмотренные пытающим глазом добросовестного мастера, приведут прямо к неблаговидному преступнику, или, если вам нравится по другому: приведут неблаговидного преступника прямо на скамью пытки, осуждения и отчуждения!
Петру Анисимовичу стало страшно. Он ещё крепче прижал к себе портфель. Конечно, его поразило, так развязно и без придания конкретного смысла, сказанное слово «отчуждения».
По проспекту, туда и сюда, прямо под ногами, перед глазами, поперёк, из подворотни в подворотню, из подъезда в подъезд, из угла в угол, из-за угла за угол, за афишную тумбу, шмыгали, стрекоча, будто вделанными хронометрами-часиками чёрные и квадратные, как тени мысли. Пётр Анисимович выхватил одну глазами, и тут же подумал: «Запутать след!», вторую – «Навести на ложный след» (вредное влияние уголовного репортёрства, которым занимался Крип, в то время, когда его жизнь шла по чёрным точкам, сливающимся в одну невыносимую чёрную линию (полосу) - там такая метафора, как нож в шоколадном масле). Ах, эта – пучеглазая метафора. «Замести следы».
Ах, да это автомобиль, карета скорой милицейской помощи. Галстук наружу. Побеседовать с милиционерами из скорой помощи (может, отсекут) и… поразмахивать свободной рукой и рукой с портфелем так, чтоб этим всем казалось, что встретились хорошие знакомые, друзья его, милиционеры!
- Вот так, дорогие! - и Пётр Анисимович, прямо распался реверансом всем этим, всем наблюдателям, соглядателям, шпионам и сыщикам, Бимам, Бомам, Бимовым и Бомовым, Бедуиновым, и отдельно Иисусу из Назарета, и Матфею-апостолу, и ветхому Захарии, Иуде же, конечно, и… теряющийся в засушенных стрекозиных крыльях ряд… Вадим, бильд-редактор Юленька Репсова, и бесконечный ряд… все те, которые встают передо мной и вокруг меня, и сливают в меня нечистоты и валят всё со своих плеч на мои, все мириады отработанных моментов, всю тьму неподчиняющихся правовой сфере рефлексов… Лодовико Буонаротти Симони…
…но надо было дальше.
Дальше Пётр Анисимович не бежал, но, вместе с проспектом, направо повернул, а, повернув, повернувшись, раз, другой, понял, что никакие его «добрые друзья и знакомые» не помогли, не отсекли (те вполне могли откупиться), что по обеим сторонам повернувшего проспекта стлались по стенам, по мостовой, и замирали, когда приходилось замирать, и вдавливались и в стену, и в мостовую, если надо было, теньки… теньки – это маленькие тени. И тогда всходило: «Запутать след!», «Навести на ложный след!» и такое-подобное, будто соглядатаев можно навести на ложный след. Смешно.
Пётр Анисимович резко и повернулся, и остановился одновремённо. Созрел некоторый план, а для этого надо было идти в противоположном направлении. И Пётр Анисимович пошёл. Когда, и как только он проходил мимо, скажем: обёрнувшейся вокруг фонарного столба тенью (зелёной чешуйчатой русалкой), та, разобёртываясь, соскальзывала со столба, и снова скользила вслед. Петр Анисимович ещё раз резко остановился и тени снова зашхерились в шхерах, и Пётр Анисимович подошёл к одной из них на белой стене, хотел пощупать, определить на ощупь и ощуть какое-нибудь свойство: твёрдое, мягкое, рассыпчатое, или мокрое, липкое, или тёплое, холодное?.. Не тёплое, не холодное… стена, как стена, только стенью. А стень выпрямилась вдруг и протянула руку, к руке Петра Анисимовича, предлагая вступить к ней в плоскость стены. Пётр Анисимович принял приглашение и вступил, желая прекратить это всё, раз и сейчас навсегда. Но не тут-то было! Горячились и кривлялись, и корячились, за столом, во всю стену, обвинители, заседатели адвокаты и судьи в сандалях (сандалиях). Ноги в сандалях на самом первом плане, чистые, утёртые полотенцем, были хорошо видны, прямо лезли в глаза, хотя понятно было, что художник пытался затушевать их и сделать в глаза не лезущими, потому что они были похожи на копытца, копыта парнокопытного(ных), или сатиров, или силенов, может быть, или других фавнов и панов, числом тринадцать. Сверху, над столом - уже апостол, а снизу, под столом - ещё сатир. Все возмущены, размахивают руками, ещё хуже, чем в кабинете.
Таким камням и такому солнцу не хватает места в картине жизни, не то, что на белёной стене.
Вопрос резко встал о том, куда посадить Петра Анисимовича, где ему за столом уготовать место… провокационная мысль, так сразу взять и расставить всё по местам: Петр-предатель, Фома-неверуюший, Иоанн-святой, Иуда-изменщик… и поэтому, Пётр Анисимович сбрызнул снова на мостовую, обернулся и снова пощупал оставшуюся в стене тень, не тёплую и не холодную.
Маленький Пётр Анисимович глядел зачарованным глазом на умопомрачительные кувыркания и причудливости, затейливость и цветущесть и цветность которых, возникали друг из друга и проникали друг в друга, и сообщались между собой и разобщались, как носы, рты, глаза и уши, и как все агрессивные прелести Нанси-Обнажённой королевы амазонок на картинах неголубого уже и нерозового Пикассо. В глубинах же, ещё не поросшего пухом Аниски тёрлась и пузырилась нудная нудь, - густое кисельное первоначало, ещё неизвестное по имени, ещё неопознанное, но производящее морок и всякие смуты в голове… и до того, что хотелось схватить трепыхающуюся, василькового цвета, утащить в рощу, сбить с её крылец саднящий дыхание душок… и что дальше?.. что, кроме повреждёной опавшей на землю пыльцы? Собиратель осколков к продолжению был не готов. Он не знал, что надо будет делать дальше. Эроты в нём, хоть и шевелились уже, и пускали пузырь, но ещё не надоумили его о необходимых, или, по крайней мере, конкретных действованиях, поэтому не тащил он её в рощу и не сбивал пыльцу, а только провожал глазами, - бабочку, уже в следующий миг таявшую в очередной солнечной конвульсии.
Но через полгода, когда берёзка стояла в инее, и когда бесноватый Карачун заморозил мух и надраил красной, до синевы краской носы и щёки, явился случай. Какой случай? Неважно! Так же неважно, как неважно, куда выходят окна издательства «Z», потому что случай всегда является, когда его ждёшь и подстерегаешь.
А они:
Неля-Нанси - Королева кроличьей шубки!..
и
Маленький будущий писатель!..
вдвоём,
только и ждали случая, и подстерегали -
Неля-Нанси
и взбудораженный настойчивыми амурами
маленький редактор
издательства, окна которого, будут выходить, бог знает куда.
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 0 comments